.RU

Рассказы брата


Рассказы брата
Маме – с любовью и восхищением

С моим ненормальным братцем я познакомилась тоже не сказать, чтоб нормально.

Сначала его просто не было – ни в одном из городов, где жили бы родственники, ни в одном из слоновьи разбухших альбомов с фотографиями. Правда, там, среди лиц, приплюснутых, притиснутых друг к другу через аккуратную кальку (пионерлагерь, этап сомнительной подростковой игры – поцелуй через бумажку, а перед тем – через тряпочку, а после бумажки – в щеку, и уже затем – в губы), среди послушно целующихся сквозь матовый пергамент – стоит лишь перелистнуть страницу – родственников и знакомых затесался старый, как йодом намазанный по краям, снимок чьего-то неопознанного младенца. Младенец был голый, пузырящий живот и раскурочивающий ноги. Он лежал в облаках тюля, а в руке косовато держал погремушку. На лысом безмятежном черепе взмокали два-три колечка. Физиономия была потная, а выражение, застывшее на ней – склочное. Судя по всему, он только оторал и, кажется собирался еще. Один из безымянных альбомных младенцев, которых пачками рассылают родным и близким. А также чужим и далеким. Бич дружбы и родства.

Все к тому, что, может, это и был мой ненормальный братец. А может, и не был. В конце концов, карточка могла оказаться чья угодно: дядьев и братьев, двоюродных, троюродных и прочих юродных у меня, слава Богу, хватало. Моет, это вообще был киевский Витасик.

Витасик был старше меня года на два-три, по утрам застенчиво давил прыщи, твердо шел на золотую медаль и жаловался на невоспитанных одноклассников, которые высмеивали его взлелеянную с малолетства привычку полоскать рот после каждого приема пищи. Правду сказать, я тоже не милела к Витасику людскою лаской. В том числе, за долгие и бурливые полоскания рта зубным эликсиром. За неодобрительное отношение к фантастике. И вообще, его мама – она мне благоприятствовала, как природа любви – и вот, как-то раз в режиме благоприятствования, в кухне, пропахшей маковым пирогом, тихо и доверительно поведала о том, что Витасик, мало того, послушен, и мало того, отличник, так еще и редкий аккуратист: ноги моет утром и вечером, зубы чистит утром и вечером, да еще и днем, и вот ты, Катя, пеленочку в туалетике заметила? Как пойдет туда по малому делу, так непременно пеленочкой воспользуется, а на ночь в кастрюльке прокипятит, высушит. И никто его не учил, сам додумался, а ведь не всякая девочка... Ты, Катя, может, еще пирога хочешь?

Я не хотела пирога. То есть, расхотела. И в туалет расхотела. То есть, не расхотела, а так, решила потерпеть. Поезд, на котором мы уезжали из Киева, отправлялся в шестнадцать двадцать две, а если б, к примеру, завтра, я бы, наверно, лопнула или зависла в воздухе, как дирижабль.

Нет, навряд ли это Витасик. А может, это мой любимый дядька: веселый, гитара, косая сажень, белокурое, паклевидное до плеч. «Я в весеннем лесу пил березовый сок...» На певца Евгения Мартынова походил беззлобной ямочкой, выдолбленной ровно посреди подбородка. Человека лучше я не знала: он научил меня есть огурцы с медом и мойву с костями. Разъяснил, что такое «термодинамика» и «эякуляция». Когда мне было одиннадцать, дядьке пришлось исчезнуть. Он, вроде, очень любил одну девушку. А девушка, вроде, ушла на чью-то свадьбу – не свою, и это ее несколько оправдывало, но, вроде, с кем-то другим. Тогда дядька (а был он милиционер) включил мигалку на «газике» и ринулся в погоню. Этого другого он по справедливости и не очень-то бил, а девушку прислонил к стенке в подъезде и что-то там с ней сделал, как раз при помощи стенки, нос, что ли, сломал, и объект ревности сразу же стала походить на несимпатичный слезящийся блин. Посмотрел он на это дело, и блин ему не понравился. Так что они разошлись полюбовно. Правда, потом девушка накатала «телегу» в его родной РОВД, дело усугубилось тем, что дядька тогда находился на дежурстве, а милиционеру, находящемуся на дежурстве, не полагается делать из девушек блин без крайней необходимости, и его сослали служить куда-то в другое место.

Были еще: ресторанный лабух, в свободное время слагающий поэму на эсперанто; дипломат-мидовец – узенький, язвительный, в безукоризненном мышином костюмчике с большой, яркой, как деревянная ярмарочная кукла, женой; археолог, выловивший из недр земли где-то в районе Дворца спорта женский башмачок пятнадцатого века. Ну видела я этот башмачок, и что дальше? Похоже на прелую банановую кожуру. Главное, вонял он жутко! Будто его с пятнадцатого века носили на снимая. Совершенно феерически вонял!

Я их любила – братьев и дядьев: милиционера больше, дипломата меньше, а вообще любила всех, кроме, разве что, Витасика: как-то очень не по-доброму запали мне те кастрюльки-тряпочки. Но по зрелом размышлении все-таки понимаю, что ни один из них ни на йоту не напоминал растопыренного, как морская звезда, младенца. Во всех них оставалось что-то не вполне законченное, не вполне доделанное, что-то чисто физиологическое – клетка, тельца, протоплазма. Несмотря на поэмы, башмачки и круглые «пятерки» в аттестате. На весь их МИД, одним словом. Качалось нечто такое ... океаническое в их глазах. Странно, но младенец на фотографии выглядел, наоборот, самостоятельным, определившимся, знающим свое дело, пусть даже оно – орать и ноги закручивать кренделем. Но окончательно убеждали колечки на лбу. Хотя, в общем, все течет, все развивается, в смысле, перестает виться, и в роскошном возрасте четырех с половиной месяцев у всех у них могли быть колечки на бессмысленном лбу: у лысого мидовца, у волнистого милиционера, у зализанного Витасика. Были-были да сплыли Лишь у моего ненормального братца темные кольца так и заходились, так и вились на загоревшем до каштанового блеска лбу. Вот что убеждает по большому счету. Хотя, в общем, не убеждает ни в чем.

Когда я увидела его впервые, он был бледен и коротко стрижен.

Он ввалился в комнату, согнувшись пополам и сильно прижав к животу небольшие, до крови исцарапанные ладони.

Я уже засыпала на диване рядом с трехлетним племянником, сыном двоюродной сестры. Племянника я увидела впервые, сестру тоже. Она оказалась пожилой, двадцатипятитлетней, и хотелось назвать ее «тетей». Мама и сестра сидели под низкой оранжевой лампой, а их мужья звенели чем-то в кухне. Наверно, водкой, потому что мама и сестра попеременно бегали в кухню и, возвращая оттуда, одинаково встряхивали курчавыми головами и одинаково восклицали: « До чего ж я это ненавижу!»

Я разлепляла сонные веки и жмурилась от оранжевого света и от усталости, а перед глазами поднимались шпили незнакомых городов, непохожих на наш, и отблескивали горы яблок на обочине, и непонятно перекликались бабульки на велосипедах. Вдали маячил красный замок, там жил Кант, фамилия была смешная: Кант – бант – крант – барабант... И отчим снова вел старый пузатый «Москвич», более пузатый, чем старый «Запорожец», но менее, чем старая «Волга», и мама кормила его с руки, как голубя: то булкой, то сигаретой, то кофе поила. Оба с тихой безнадежностью ругали литовцев: им дважды указали неправильную дорогу. Мне Литва нравилась. Она была похожа на заграницу. Или на Эдем.

На подвядающей траве августа лениво паслись узорчатые мультипликационные коровы.

- Это коровы... литовские? – с восторженным придыханием спросила я.

– Коровы – коровьи, – мрачно отозвалась мама.

Что ж, каков вопрос – таков ответ, все должно быть в гармонии.

И снова особая бензиново-резиновая жара распирает машину изнутри, словно ей плевать на раскрытые окна, и я чувствую, что вот-вот уже растекусь, расползусь по сиденью, и мама, обернувшись, улыбается: «Ишь разлеглась, одалиска!», и отчим бросает на меня беглый взгляд в зеркальце, а ехать еще до-о-олго, ехать всегда... И я смежаю веки, и разлепляю вновь, и жарко от оранжевого абажура, и мы никогда, мы никуда не приедем...

Машина останавливается внезапно, вдруг, и свет заливает глаза, белый домашний свет трехрожковой люстры, а посреди комнаты стоит кто-то огромный спросонья, и руки у него в красном.

– Ты кто?

Он улыбается и морщится. Лицо незнакомое, грязное и виноватое.

- Здравствуй, Сережа, – говорит моя мама. Растеряно говорит и потому чопорно.

- Зарезали! – истошно вопит сестра.

Я уже понимаю, что не сплю и не еду, что приехали, а кого-то как раз зарезали, но он почему-то не падает, а стоит, покачиваясь.

- Я – Катя, – говорю с достоинством.

- А-а, – понимающе кивает он, – а почему это у тебя, Катя, майка солдатская?

Майка у меня точно солдатская. У нас все антресоли забиты солдатскими майками, и теплыми, с начесом, рубашками, и, стыдно сказать, кальсонами. Мама велит надевать их на ночь, когда холодно. Майки мне до коленок, а кальсоны... Они очень старые, но совсем новые, ненадеванные. Отец моего отчима, то есть что-то вроде моего дедушки, только он давно умер, так что у меня дедушек нет, был военный комендант города, и потому у меня столько солдатских кальсон. Мне их носить не переносить, и как ни складывай, они торчат из-под подушки. А когда я умру, они достанутся моим детям и внукам, если только я не соберу их кучей, как собирают опавшие листья и не подожгу.

«К черту! – думаю я плохими словами, – К чертовой бабушке!»

Я натягиваю одеяло до подбородка и поджимаю губы, собираясь обидеться. Это значит – зареветь. Он протягивает ко мне руку, и на одеяло с редким дождевым шорохом падают капли. Одна... еще одна... Просыпается белоголовый племянник, щенячьим взглядом утыкается в красивые пятнышки на пододеяльнике.

– Облатно длался, – резюмирует он солидным осуждающим басом,

- облатно лезали.

– Ладно-ладно, – бурчит пришелец, – твое дело сотое. Ты давай дремай.

Он вжимается в стенку и медленно-медленно сползает на пол.

– Будет орать, – говорит он сестре, – неси бинт, что ли...

Сестра, зажав рот короткопалой ладонью, бежит в кухню.

Возвращается, также зажав рот, таща за руку осоловевшего кирпичного отчима. Впереди плетется белобрысый сестрин муж. Она подталкивает его крепенькой коленкой в худой зад, с которого то и дело сползают плохо натянутые тренировочные штаны.

– Ну че ты, – устало гудит он, – ну че ты? Ну, напился, ну порезали, говна пирога... Ты на Зеленой горе живешь или где?

Зеленая гора, думаю, закрывая глаза, гора... зеленая...

Почему мы живем на проспекте Рокоссовского?

Меня будит шепот родителей. Я лежу в темноте. Темнота перечеркнута желтой линией от приотворенной в другую комнату двери. Племянник навалился на меня своим цыплячьим тельцем, он шумно дышит и вздрагивает, будто собирается бежать.

– Город как город, – говорит отчим раздраженно. Мы к этому раздражению уже привыкли, и нам кажется, что он говорит как раз нормально, а вот все остальные лепечут, как дураки.

– Нет, ты просто не понимаешь, – шепчет мама, – он всех сжирает, этот город, всех: вот теперь за Сережку принялся. И меня бы сожрал, да я вовремя уехала. Эта вечная голодуха, вот посмотришь завтра, что тут в магазинах, а люди злые, наглые, и каждый третий в море ходит, ширпотребу навалом, и каждый второй сидит, а на Зеленой горе – каждый первый.

– Мама, – окликаю я, и в комнате повисает молчание. Теперь они притворяются, что спят. Смехота – как в пионерлагере в мертвый час.

– Мама...

– Ну что тебе? – со знакомым выражением

«божжекакяоттебяустала» спрашивает она.

– Мама, – говорю, – а кто этот... Сережа?

– Сережа – твой двоюродный брат. Да будешь ли ты спать, наконец?

И вновь, уже в третий раз, меня разбудил шум. Не тревожный гул густозаселенной квартиры, а удивительно мирный шум, доносящийся из распахнутых в зелень окон, незнакомый, но и знакомый какой-то, будто когда-то давно, когда меня еще не было или я была – не я, шумело уже так поутру в августе. Это падали яблоки. Шурша нечаянно попавшимися по пути листьями, они ударялись о землю, разбивали крепкие бока и затихали. Здесь был сад. И я знала, что неделю, предстоящую мне в этом доме, сад будет мой. У меня еще никогда не было сада. Я тихо прокралась мимо спящих на полу родителей и спустилась вниз по круглой деревянной лесенке. Лесенка тоже была моя, потому что дом стоял тих и нелюдим.

Дверь за мною захлопнулась, и улица лежала впереди, и крылечко – под ногами, и ступеньки старательно повизгивали и угодливо подгибались, прося: «Ну сойди, ну спустись», и я спустилась, сошла на серую землю узенькой улочки. Земля была сухая, утрамбованная многими чужими шагами. Дома стояли белые, одинаковые, и крыши тоже были одинаковые – красные, островерхие. Неровные были крыши, покрытые маленькими аккуратными шелушками. «Обычные черепичные крыши,» – с удовольствием превосходства пробурчал вчера отчим, будто он всю жизнь живет в таком вот пряничном, изюмном, леденцовом, скрипящем черепичном домике. Тогда как на самом деле уже не менее пяти лет он проживал вместе с нами в серой пятиэтажке, в квартире, называемой веселым словом «полуторка», всеми четырьмя окнами бездарно вперившейся в пустырь.

Мы жили в городе, наперегонки разрушаемым то немцами, то нашими. С одной лишь разницей: немцы бомбили что ни попадя, а наши ломали что покрасивее.

– Нет, ты вообрази, – горячилась мама, пощелкивая длинным ногтем по краю толстомордой фаянсовой чашки, – только представь себе: зашла я во дворик перекурить, глаза подняла – батюшки! Белые монастырские стены. Как в Угличе, помнишь? Как в Ярославле!

И знаю, что не может быть, что дома тут – наперечет, и все в стиле баракко: музшкола, потом этот, дворец физкультурника, еще там что-то, НИИ... Я раза три туда-сюда бегала, пока не вычислила: точно, дворец физкультурника. И пусть бы весь уже замазали, а то поленились, уроды несчастные!

– Уроды – не уроды, – бормотал отчим, – монастырь как монастырь, а жить людям надо...

– Физкультурникам?!

– А что, физкультурники – не люди?

Это был тот редкий случай, когда я была согласна с отчимом.

Людям жить надо. Пусть даже они и физкультурники.

Но ведь можно жить так, думала я, глядя на горбатую улочку вправо и влево, с бродящими там и сям рассеянными курами? с бронзовоголовым одиночкой-петухом? с вялыми от жары августовскими собаками? с соседями, знакомыми с пелен, так что они уже не соседи, а друзья и недруги? Под этими крышами, с этими лесенками... Жить так красиво и так тихо...

Что-то в этом роде думала я, озирая окрестности, то есть это я сейчас думаю, что я думала примерно это.

А потом я пошла в сад, с удовлетворенным вздохом пересчитала яблони и вишни: яблонь оказалось три, вишня – одна, а также куст крыжовника, дотла обглоданная племянничком черная смородина, остатки конической земляники и потеющие под стеклом помидоры. Воровато покосившись, я просунула руку в дверцу теплицы, сорвала зеленый помидор и бухнулась в траву. Я лежала в траве, посасывая пронзительный помидорный сок, и вспоминала хорошее.

Хорошее – это был мамин голос, подрагивающий от тщетного желания вытянуть «Ой, мороз, мороз» на ночном автомобильном ветру. Хорошее – был подвыпивший отчим, грациозно и равнодушно ведущий меня в туре вальса по семнадцатиметровой нашей гостиной. Хорошее – это были каникулы, отсутствие вблизи «русачки» Софьи Илларионовны, мы звали ее «Гнидой», а старшеклассники – «Спинной сухоткой». Хорошее – был певец Магомаев, хотя наши девчонки его ненавидели, да-да, прямо так и говорили: «Я Магомаева ненавижу, он ноги растопыривает», и все любили толстоморденького Лещенку, а я вот как раз Лещенку и ненавидела. Хорошее – был Игорь Червяков, он сидел на третьей парте в среднем ряду, глаза у него были зеленые и коричневые, а белки – голубоватые. Он не носил серой, зернистой, даже на вид шершавой школьной формы, одевался в полосатые джемпера, лучше всех рубил в математике, а на меня плевать хотел с высокой башни. Хорошего было много, но почему-то с ним всегда соседствовало плохое: Пушкин и Гнида, Магомаев и Лещенко, Игорь Червяков и высокая башня.

– Припухаешь?

Я открыла глаза. Он опять нависал надо мною и опять казался огромным. Потом-то я поняла, что чем-чем, а ростом мой брат похвалиться не мог: я доставала ему до уха, а разницы у нас было семь лет. Он стоял, широко, как Магомаев, растопырив ноги, и хмурился. Он всегда хмурился, лоб собирал в толстые складки. Он смотрел на ворованный помидор.

– Вкусно?

– Не-а, – пролепетала я, пряча помидор за спину.

– Они тебя не кормили, – утвердительно произнес он и кивнул в сторону дома.

– Они там спят все.

– Спят, – он сардонически скривил губы, – спят, а ребе... а человек хоть концы отдавай с голоду.

Мне этот его «человек» очень понравился.

Он вынул из кармана сухую, как щепка, рыбешку и корявый кусок серого хлеба, облепленный табачными крошками.

– Наваливайся.

Я навалилась. Рыбешка была соленая, как из соли сделанная.

Жесткий хлеб царапал десны и гортань, а тут еще эта соль...

– Вкусно?

Я вспомнила сказку «Морозко». «Тепло ль тебе, девица?»

Девица отвечала: «Тепло».

– Вкусно, – кивнула я, давясь хлебом и махоркой.

И тут мой брат мне улыбнулся.

Вечером мы пили чай в саду. На камнях над маленьким костерком стоял таз. В тазу пыхтело вишневое варенье. Мы ели розовые, чуть горьковатые пенки с редкими вкраплениями сморщенных ягодок. Мы намазывали пенку на серый хлеб. Масла не было, потому что в этом городе вообще не было масла.

Темнело, и гул стоял в ушах: гул облаков, травы, стволов, голосов. Медный, как таз. Теплый, как пенка. Горький, как вишня. Густой, как вечер над городом, который так не любила моя мама.

Мама сидела на траве, подогнув под себя загорелые ноги.

Как можно не любить этот сад, мама?

Отчим умывался, поливая себе из эмалированного ведра.

– Так и помру без водопрвода, – сокрушенно сказала сестра.

Как можно помирать без водопровода, сестра?

Вредоносный племянник пинал меня под столом облезлыми носками сандалий. Дожидался!

Зачем ты это, племянник?

У меня появилось что-то очень много родственников.

Когда доварилось варенье, и раскаленные камни под ним стали уже просто горячими, а чай – совсем холодным, когда племянник завопил и бросился стучать по траве руками, ногами и головой, не желая идти спать на свой диван, и мама уже выразительно скосила на меня блестящий взгляд, дескать, кому-то тоже пора, а я ее взгляд проигнорировала – ежевечерняя игра, заканчивающаяся ежевечерним же скандалом – тогда вернулся с работы мой брат.

– Воешь? – спросил он катающего по земле племянника, и сам же задумчиво себе ответил: «Воет...»

Он нагнулся, схватил племянника за ноги, и так, головой Буратино, понес к дому. Встрепенулась мама, стала шарить рукой по белой лунной траве в поисках туфель, но брат, не замедляя шага, ловко перехватил племянниково пузико, перевернул, как говорили в нашем дворе, перекулил, и племянник, маленький, верткий, как кошка, вскарабкался по тощей, потной спине брату на плечи, чуть не на голову и оттуда, сверху, церемонно и высокомерно помахал рукой, мол, наше вам с кисточкой.

– Ой, хорошо как, – вздохнула сестра, – тихо...

Брат вернулся, сорвал с грядки пупырчатый огурец, целиком ткнул его в рот, прожевал, сунул в рот ломоть сала без хлеба. Я содрогнулась. Сало я ненавидела так же, как Гниду. Может, даже немножечко больше.

Еще колбаса была такая – «Любительская». Какой-то был там любитель чокнутый, он сидел над розовой милой «Докторской» и длинными музыкальными пальцами в нежную мякоть впихивал, впихивал, впихивал комки сала, придурок! А я, сидя за ужином, с тошнотной тяжестью в горле выколупывала, выколупывала, выколупывала. Но он всегда побеждал. Назавтра в холодильнике воцарялась очередная колбасятина. Непристойно розовая. В белый горошек. И мама стояла наготове, держа в руках только что вымытую тарелку, смотрела требовательно, не отводя глаз, и тут уж не поковыряешь – приходилось, запрокинув голову, стараясь не смотреть и не жевать – заталкивать и заглатывать. Это мука была, но не мученическая. А мученическая – это было свиное рагу. В нем студенисто бултыхалась капуста – сперва квашеная, после – жареная – тоже не пережить, а само сало было нарезано толсто и удобрено простодушной рыжей подливой. Я вынимала его двумя пальцами, и, чуть отвернется мама, выбрасывала в помойное ведро. Если успевала дотянуться. В окно – если было открыто. В рифленую утробу батареи. В дальний ящик славянского шкафа – к парадной скатерти и мельхиоровым ложечкам. Я его пуделю Тому скармливала. Том обреченно ел. Заворачивала в угол длинной шторы. Пихала в духовку. В старую кастрюлю с отбитой эмалью. Вонять начинало через неделю. Отчим отправлялся на поиски, задрав кверху синий тренировочный зад. И когда он поднимался с карачек, торжественно держа в руке разлагающийся кусок, а мама хватала Томов поводок и начинала колотить в дверь моей комнаты, предусмотрительно запертую на ножку стула, я бежала к окну и прощалась с жизнью. Другого выхода у меня не было. Я становилась коленями на твердый подоконник и смотрела на бесконечный, унылый пустырь, на новенькие оранжевые «Икарусы», похожие на шмелей, и на потрепанные «ЛАЗы», напоминающие вялых осенних мух. Я думала о том, как послезавтра меня положат в гроб, а гроб поставят на стол-книгу в родительской комнате, и я буду лежать в почти ненадеванном шерстяном платье с кистями на поясе и в совсем ненадеванных чешских туфлях, а гости будут шептаться и плакать, и честить мою бедную маму за это проклятое сало. Я, вздохнув, слазила с подоконника и шла вытаскивать из металлической западни треснувшую в нескольких местах ножку стула.

Этот жрал сало целиком! Подобное потрясение я только раз испытала: когда Машка Гавриловец в пионерлагере сгребла с тарелки четыре желтеньких кубика сливочного масла и спокойненько себе заглотила. Таким вот хорошеньким, кареглазеньким, кудрявеньким (маленький Ленин с октябрятского значка) удавчиком. Но Машка вообще была с закидами: рыбий жир любила и зубы сверлить. Стихи сочиняла.

Он покончил, наконец, с салом, как раз тогда, когда мама твердо решила покончить со мной. Я знала это наверняка по многим незаметным и неощутимым в отдельности, но зловещим в хорошо знакомой последовательности приметам. Сначала она принималась бегло поглядывать в мою сторону, сдвинув на переносице тонкие, уже опасные брови. Потом постукивать указательным пальцем по колену – точно дятел долбила, ей-Богу! Если я заговаривала, она страдальчески морщилась и потирала лоб. «Иди спать,» – говорила она неприятным жестяным голосом, которому не поноешь, не поканючишь. Я все-таки мужественно ныла и канючила, или с жалобным нахальством говорила: «Ну сейчас...», и тогда она коротко приказывала: «Не сейчас, а сию секунду.» Вот это было все, пиши пропало. Если же я молча забивалась в угол и съеживалась там, тщась превратиться в мышку, мошку, мурашку, она все равно нагоняла меня, впиваясь жестяным, костяным: «Кому было сказано...»

Если Лещенко, Гниду и сало я ненавидела, то сна я просто боялась. Скандальный племянник перекатывался по траве, колотя поцарапанными ногами и по новой обивая локти, потому что сном у него кончался день, под завязку набитый материнскими шлепками, трехколесным велосипедом, соседкиным котом, приехавшими родственниками детсадовскими склоками и оскоминой от белого налива. Для меня сном кончалось все. Новый день не был продолжением старого, это был обособленный, отдельный от вчера и сегодня кусок времени, когда все могло вмиг перемениться, например, начаться война или умереть мама, когда все было неизвестно, и все надо было строить заново. С каждым шагом по коридору в мою комнату я теряла все, что обрела за такое длинное сегодня. Уж помолчим о том, что я боялась темноты.

Сейчас тоже было темно, но как-то иначе. Может, потому что в саду – в моем первом вечернем саду, как утром – в первом утреннем. И оранжевые сигаретные светлячки прожигали дырки в небе. И отчим низко, шмелино ворчал. И сестра мыла чашки в большой блестящей миске. И чашки звякали тоненько. И мама потирала висок, собираясь отправить меня вверх по деревянной лестнице к эгоисту-племянничку, который опять стащит с меня одеяло и будет бодать в спину головой. И посверкивали блестящие белки на темном лице моего нового брата.

Он сидел на корточках и теребил пуговицу под воротником, то застегивал, то расстегивал. Воротник был аккуратно вытащен, выложен поверх «мастерки». Это было модно, но некрасиво. Потом он встал и подошел ко мне. На его лице застыло насмешливое выражение кудесника. И мы с мамой обе насторожились: только она – ожидая плохого, а я – хорошего.

– Ну что поделывала? – спросил меня мой брат.

– Ничего.

– Ничего – пустое место, – наставительно произнес он.

– Ну, читала. Ну, сидела в саду...

– Ну,ну, – передразнил он, – баранки гну. Ладно, собирайся.

– Ку... да?

– Куд-ку-да!

Он надо мной издевался, это точно. Но не обидно. Или обидно, но я не обижалась. Или не издевался вовсе.

– Город пойдем смотреть.

– Какой город, Сережа, – мама встала на ноги, отряхнула юбку, – какой может быть город в одиннадцатом часу ночи?

– Ночной, – буркнул брат, – какой еще...

Мы идем по ночному – какому еще? – городу, так непохожему на город – с тяжелыми сиреневыми стенами, с черными крышами, такими же острыми, как колпаки горожан, засыпавших здесь века назад, и собаки строго лают на нас из палисадников.

– Это школа, – говорит брат, вынимая «Беломор». – Тут бабушка работала.

И мы идем, идем себе по предместью, медля возле достопримечательностей.

– Это магазин, – брат тычет пальцем влево.

– Это кино «Ракета», – вправо.

Ноги у меня заплетаются, я впервые не сплю так поздно, и трудно идти по булыжной мостовой.

– Это интернат, – брат останавливается перед белым под луной бараком, – тут меня это... воспитывали.

– Почему тут, – спрашиваю, – почему тут, а не дома?

Он не отвечает, идет дальше, и я иду за ним. Оглядываюсь на барак: там темно, и только в одном окне брезжит желтоватое, помаргивает. Свет – не свет, какой-то призрак света.

Брат останавливается на углу, жует беломорину, играет желваками. Лицо у него худое и хмурое.

– А тут что?

– А тут... – он улыбается как-то странно – неулыбкой. – Тут мы одного раздели.

– Как раздели? Все... раздели?

– Зачем все? Исподнее оставили – ноябрь был.

Он стоит, покачиваясь с носка на пятку, с пятки на носок и опять на пятку. Долго стоит, и я стою, и замечаю, что тоже покачиваюсь. С носка на пятку. С пятки на носок.

– Устала?

Он на меня не смотрит. Откуда знает?

– Не-а, – говорю неуверенно. «Тепло ль тебе, девица?»

– Ладно, пошли.

И идет не оглядываясь, как я в новых туфлях, нахально натирающих, похожих на калоши длинными крокодильими носами, трюхаю сзади. Туфли мерзейшие, и сама я хороша, вырядилась гулять по городу. А чего ожидала ночью-то? Может, эльфов? Щелкунчиков? Бреди давай, запинайся о булыжники, ну какой дурак придумал мостить дорогу булыжником, нет бы залить асфальтом, как во всех порядочных городах.

Он резко оборачивается: он все делает резко.

– Слышь, – говорит он, – может, напрямую, через карьер? Тут через карьер два шага...

Карьер – это что-то песчаное, мягкое, в чем утонут ноги, обитые о жесткость туфель изнутри и о камни мостовой – снаружи. Два шага – и к племяннику на диван, стащить с него одеяло, спать, спать... И пусть приснятся падающие яблоки, а не стоит перед глазами желтое мушиное марево интернатовского огонька. И этот, в трусах, как Акакий Акакиевич, которого зачем-то раздел на улице мой брат.

Желтые песчинки залазят в туфли, царапают ноги сквозь колготки. Мы внутри круглой белой чашки, и куда ни глянь – всюду высокие стены из слежавшегося песка и сырой глины.

– Ну, полезли, – говорит брат.

Он стягивает, нагибаясь, грубые дырчатые босоножки, цепляет ремешками за пояс сбоку.

– Снимай давай, – с нетерпеливым раздражением говорит он.

– Что – снимай?

Я думаю об Акакии Акакиевиче, покрывающемся гусиной кожицей на ноябрьском ветру, и начинаю мерно икать. Икаю я уверено и четко, через равные промежутки времени. Со стороны, наверно, здорово смахивает на будильник. Это сейчас неуместно и потому стыдно. Хотя это всегда неуместно.

Брат смотрит на меня напряженным коричневым взглядом. Глаза у него широко расставлены, взгляд потому получается требовательный и суровый, а переносица – толстая. Он морщит эту толстую переносицу в недоумении:

– Чего ты, а? Холодно?

– Тепло, – говорю я и икаю.

Он стягивает шерстяную мастерку, молния на ней сломана и сверху густо зашита черными нитками.

– Давай-давай, одевай!

От мастерки пахнет табаком и потом, но не противно, как от наших мальчишек – папиным краденым табаком и вгрызшимся в школьные пиджачки навсегдашним едким потом, а иначе. Вот просто человек сегодня много работал, так? и курил свои собственные из мятой картонной пачки со странным географическим рисунком, по праву курил, не прячась в мальчишеском туалете, за уши его не оттягают и по заднице не надают, он взрослый, ему уже девятнадцать, и мастерку он, наверно, стирает сам.

– Туфли-то сыми, попортишь, и трут они ведь тебе, трут?

Я истово мотаю головой. Под туфлями колготки, мне позавчера купили их в Вильнюсе, они красиво называются «Элите», они прозрачные, как мамины, и надеваны сегодня впервые, и если я их порву, у меня больше никогда не будет таких колготок.

– Ну что, полезли? – говорит он хмуро.

– Полезли, – так же хмуро говорю я.

Мы лезем по глухой, почти отвесной, крохкой стене, которая оползает под ногами, и сердце ухает вниз за оскользнувшейся ступней, а рука панически вцепляется в мелкий кустарник, насмешливо кинутый там и сям кем-то большим, кто сейчас смеется, наблюдая за нами. Я завидую умению мух и паучков, так бодро снующих по стенам и потолку. Я смотрю вверх, и небо кажется черной, прихлопнувшей нас крышкой. Рот забит колючим, как недоваренная перловка, песком. Жарко... Брат дышит рядом. Ему хорошо: сбагрил мне мастерку, парься, парься, дорогая...

– Может, спустимся? – толчками выпихивает из груди брат.

Я смотрю вниз и опять вверх, на две бездны. Мы где-то посреди чашки. Нижний мрак идет за нами по пятам: только что я видела вон там репей и консервную банку, репей уже утонул в темноте, а банка тускло проблескивает сквозь чернильный дым. Зато впереди отчетливо виден еще один репей, и еще две банки издевательски подмигивают из мглы.

– Не-а, – мотаю головой. Руки у меня дрожат, а ног, кажется, вовсе нет. Но если их нет, то что, спрашивается, горит под трением жесткой, как деревянной, кожи парадно-выходных, будь они прокляты, туфель?

Я смотрю в небо, оно близко, ближе, чем дно карьера, упираюсь животом и локтями, подтягиваю колено, останавливаюсь, выдыхая дотла пропесоченный воздух, локтем мастерки отираю с лица горячую темную влагу: интересно, как такой белый песок может превращаться в такую грязную грязь?

– Слышишь? – говорит брат.

И я замираю, слыша в тишине настырный комариный зудеж и шорох звезд, они потрескивают, как еловые ветки в костре, и теплый хлебный гуд земли.

– Видишь? – говорит брат.

И я вижу толстый край котлована, за которым начинается небо, и косую траву, колеблемую ветром. Брат быстро и гибко, каким-то звериным, ящеричьим движением скользит вверх и взмахивает на гребень. Несколько секунд он стоит, потягиваясь, и луна обливает его голову и плечи белилами. Потом брат ложится, нависая над неверным – сейчас рухнет! – краем, за которым – пустота, и я – в пустоте, прилипшая к последнему в этом песке кусту, он смотрит на нас с кустом и протягивает руку. Рука худая и грязная. Очень грязная и очень худая подростковая рука с нелепым якорьком на кисти.

psi-oruzhie-v-rukah-banditov-proishozhdenie-i-zachatie-9.html
psihiatriya-i-narkologiya-spisok-na-01-07-11-g-uchebnoj-literaturi-dlya-studentov-2001g-2011g.html
psihiatriya-moskva-medicina-stranica-9.html
psihicheskaya-aktivnost-cheloveka-obraz-zhizni.html
psihicheskaya-gigiena-dlya-lyudej-srednego-vozrasta-kniga-izvestnogo-avstrijskogo-psihiatra-i-psihoterapevta-v-frankla.html
psihicheskaya-samoregulyaciya-stranica-13.html
  • credit.bystrickaya.ru/okoordinacii-deyatelnosti-federalnih-respublikanskih-organov-gosudarstvennoj-vlasti-organov-mestnogo-samoupravleniya-po-obespecheniyu-ekologicheskoj-bezopasnosti-respubliki-tatarstan.html
  • kontrolnaya.bystrickaya.ru/programma-vospitatelnoj-raboti-fgou-spo-dat-na-2010-2011-uchebnij-god.html
  • bukva.bystrickaya.ru/psihologo-pedagogicheskaya-korrekciya-narushenij-grammaticheskogo-stroya-rechi-chast-2.html
  • school.bystrickaya.ru/glava-chetirnadcataya-kniga-pervaya-leon-nina-dotan.html
  • prepodavatel.bystrickaya.ru/tehniko-analiticheskaya-harakteristika-issledovaniya.html
  • bukva.bystrickaya.ru/razmishleniya-nad-prichinami-revolyucii-v-rossii-chast-7.html
  • kanikulyi.bystrickaya.ru/zapadnaya-evropa-v-11-15-vv-rabochaya-programma-po-kursu-istoriya-v-10-11-klassah-poyasnitelnaya-zapiska.html
  • shpora.bystrickaya.ru/zadachi-i-mesto-psihologii-v-sisteme-nauk-osnovnie-istoricheskie-etapi-razvitiya-psihologicheskoj-nauki.html
  • teacher.bystrickaya.ru/glava-5-pedagogicheskaya-etika-i-n-kuznecov-nastolnaya-kniga-praktikuyushego-pedagoga.html
  • esse.bystrickaya.ru/razdel-2-soblyudenie-osnovnih-grazhdanskih-svobod-kirovskij-regionalnij-pravozashitnij-centr.html
  • grade.bystrickaya.ru/neobhodimoe-poyasnenie-tom-9.html
  • institut.bystrickaya.ru/tri-ocherka-po-teorii-seksualnosti-zigmund-frejd-stranica-9.html
  • portfolio.bystrickaya.ru/ou-dersnde-multimediali-raldardi-pajdalanudi-teoriyali-negzder-t.html
  • holiday.bystrickaya.ru/mistika-i-mrakobesie-renessans-naoboro-t-otbrasivaet-vsyu-etu-noch-srednevekovya-obrashaetsya-k-svetloj-antichnosti-k-ee-svobodnoj-filosofii-stranica-4.html
  • report.bystrickaya.ru/grafik-organizacii-samostoyatelnoj-raboti-studentov-uchebno-metodicheskij-kompleks-uchebnoj-disciplini-medicinskoe.html
  • uchitel.bystrickaya.ru/protokol-zasedaniya-kraevoj-trehstoronnej-komissii-po-regulirovaniyu-socialno-trudovih-otnoshenij-v-kamchatskom-krae.html
  • desk.bystrickaya.ru/otchet-o-rabote-severo-zapadnogo-okruzhnogo-upravleniya-obrazovaniya-i-okruzhnogo-metodicheskogo-centra-za-2009-2010-uchebnij-god-stranica-9.html
  • thesis.bystrickaya.ru/programma-obucheniya-po-discipline-syllabus-dlya-studentov-svedeniya-o-prepodavatele-akimova-b-zh-docent-kafedri-stranica-9.html
  • klass.bystrickaya.ru/aleksandr-nevskij-lichnost-nacii.html
  • bukva.bystrickaya.ru/prilozhenie-131-protokol.html
  • nauka.bystrickaya.ru/vladimir-putin-vnirnul-v-istoriyu-gazeta-kommersant-internet-versiya-11082011.html
  • essay.bystrickaya.ru/chast-i-razuchennij-diktant-s-yazikovim-analizom-tematicheskoe-planirovanie-urokov-russkogo-yazika-v-6-klasse.html
  • laboratornaya.bystrickaya.ru/razdel-ii-istoriya-nauki-na-stranicah-tatarskoj-enciklopedii-itogi-i-perspektivi-enciklopedicheskih-issledovanij.html
  • student.bystrickaya.ru/1urok-trud-applikaciya-iz-cvetnoj-bumagi-plivet-plivet-korablik.html
  • uchebnik.bystrickaya.ru/variant-2-uchebno-metodicheskij-kompleks-po-discipline-himiya-po-specialnosti-050202-65-matematika-i-informatika.html
  • university.bystrickaya.ru/g-ekaterinburg-pushkina-4-343-253-02-72-381-81-81-310-12-12.html
  • predmet.bystrickaya.ru/referat-po-kursu-vvedenie-it-v-sferi-finansov-na-temu-obzor-s-vnedreniem-avtomatizirovannih-bankovskih-sistem-v-strukturah-rossii.html
  • knowledge.bystrickaya.ru/na-knigi-depozirani-ot-26-april-do-2-maj-2007-g.html
  • kontrolnaya.bystrickaya.ru/programma-razvitiya-territoriya-schastlivogo-detstva-stranica-4.html
  • obrazovanie.bystrickaya.ru/programma-po-literature-ekzamenacionnie-trebovaniya.html
  • znaniya.bystrickaya.ru/programma-rassmotrena-i-odobrena-uchenim-sovetom-anoo-vpo-institut-ekonomiki-i-upravleniya-v-medicine-i-socialnoj-sfere.html
  • nauka.bystrickaya.ru/uchebno-metodicheskij-kompleks-umk-uchebno-metodicheskij-kompleks-teoriya-yazika.html
  • control.bystrickaya.ru/delovoj-etiket-4.html
  • institute.bystrickaya.ru/gazoelektrosvarshik-uchebniki-i-umk-dlya-organizacij-nachalnogo-professionalnogo-obrazovaniya.html
  • composition.bystrickaya.ru/podgotovka-i-upravlenie-sovmestnimi-issledovatelskimi-proektami-v-ramkah-f-obzor-rezultatov-regionalnogo-seminara-treninga-voronezh-14-16-iyunya-2007-g.html
  • © bystrickaya.ru
    Мобильный рефератник - для мобильных людей.